Эсперанто самурая
Рассказываем о романе «Мидвест» — новой книге Сергея Давыдова, автора «Спрингфилда», о личном опыте эмиграции, лагеря беженцев, европейской бюрократии и любви
До войны Сергей Давыдов был известным драматургом, но в последние годы прославился как писатель. Его дебютный роман «Спрингфилд» стал одним из главных хитов Freedom Letters и был переведен на несколько языков. Привлек он и внимание Роскомнадзора, который требовал удалить книгу с сайта FL. Этим летом в том же издательстве Давыдов выпустил «мультимодальную повесть» «Мидвест» — автофикшн, в котором отразил свой весьма жесткий эмигрантский опыт. От писателя ждали текст в духе «Спрингфилда», но новая книга заметно отличается. Сорин Брут рассказывает, какой она получилась.
Сам Давыдов называет «Мидвест» «скорее не литературным произведением, а арт-проектом». В книге сосуществуют зарисовки, ч/б-графика, фото (и из инстаграма, и старые семейные), расшифрованные войсы, драматургические вставки, квир-фанфики, скрины сообщений и т. д., а большую часть занимают верлибры. Собственно, прозы в «Мидвесте» не так много. «Мультимодальная» — да, но разве «повесть»?
Определение «сборник» подходит еще меньше. «Мидвест» слишком целостен, даже при том, что сюжет большой частью скрыт и только проступает сквозь размышления, воспоминания, фантастические сны-кошмары, а отчасти вообще домысливается читателем.
После 24 февраля 2022 года Давыдов (персонаж, идентичный автору) сталкивается с давлением полиции и невозможностью работать в театре из-за антивоенной позиции. Издательства не решаются публиковать уже написанный «Спрингфилд». Состояние — между отчаянием и желанием бороться. Вскоре после мобилизации он уезжает и попадает в немецкий центр для беженцев.
Герой делит комнату с чеченцем консервативных взглядов, грезящим о скором джихаде и ненавидящим геев (Давыдов даже радуется, что сосед не догадался его прогуглить). Вокруг, судя по всему, хватает людей с похожими установками, и выживание среди них оказывается опасным квестом. Это интересный мировоззренческий конфликт, однако автор уделяет ему мало внимания. Куда больше времени занимают воспоминания о жизни в России, тоска по нормальности и размышления о феноменах эмиграции, войны и о собственной неукорененности (причем, везде).
В дальнейшем жизнь вроде бы налаживается — у Сергея появляется возлюбленный (именуемый в тексте Кортни-и-Курт), потом и серьезные отношения с немцем Яспером, а вместе с ними мечты о свадьбе. Но в самый неожиданный момент начинают воплощаться все эмигрантские страхи, причем один за другим, а немецкая бюрократическая система только глубже топит героя. В этой части «Мидвест» превращается чуть ли не в триллер.
Жизненные обстоятельства Давыдова могли породить очень разные книги. Любитель остросюжетной прозы легко превратил бы их в экшн. Прозаик с обостренной социальной оптикой сфокусировался бы на обитателях центра для беженцев. Более сентиментальный автор выжал бы больше драматизма и нашел бы в нем идеальную почву для психологических раскопок. Нежелание Давыдова «быть профессиональной жертвой» добавляет повести стоицизма там, где мог получиться экспрессионизм.
Книга написана не «изнутри», а с временной дистанции, пусть и небольшой. «Мидвест» как бы собран из артефактов, которые остались от вынужденного странника, ушедшего куда-то дальше. Писатель-персонаж рассказывает об уже отрефлексированных потрясениях, в которые, однако, не хочет погружаться слишком глубоко. Получается нечто промежуточное — не бурлящий непосредственными эмоциями дневник, но и не основательный самоанализ. Последнее, впрочем, едва ли интересовало автора.
«Спрингфилд» стал бестселлером благодаря живому разговорному стилю, точно передающему речь тридцатилетних, телесности и отображению неканоничной красоты, которая сквозит в повседневности, не брезгуя ей. Всё это в полной мере есть и в «Мидвесте». Но здесь Давыдов идет дальше, сочетая в повествовании разные современные медиумы.
Скрины месседжей, квир-фанфики как форма любовной переписки, войсы, фото из инстаграма — они тоже могут быть литературой. Едва ли это создает вау-эффект — все-таки искусство шло по пути раздвижения собственных границ с рубежа XIX–ХХ веков. Тем не менее, выглядит их совмещение интересно.
Верлибры — естественная для Давыдова форма письма, но в контексте войны они актуализировались. Стихи стали быстрым и эмоциональным способом культурной реакции на происходящую катастрофу. При этом писатель не обращается к медиумам, которые подошли бы для выражения сложной цепочки мыслей (хотя подкаст или ютуб-лекция вписались бы в книгу). Это удивляет — как будто выбранная Давыдовым дистанция способствует большей аналитичности. Единственным таким в «Мидвесте» является, собственно, повесть.
Концепт разбросан по фрагментам — часто, намеками. Читателям, которые ищут в книге интеллектуальный диалог, придется раскручивать смыслы самостоятельно и с усилием. Если не притормаживать, медиумы «Мидвеста» могут проскользнуть мимо как соцсетевая лента.
Ключевое состояние повести — промежуточность (отсюда и название). Мама Давыдова бежала от гражданской войны в Таджикистане, где жили поколения его сосланных предков. Сам он перебирался из Тольятти в Самару, потом в Москву, теперь в Германию. Первая половина «Мидвеста» пронизана вечным неуютным «в дороге» и жаждой обрести дом, которого никогда не было.
Образ соседа-джихадиста — тень неудачной эмиграции человека, законсервировавшегося в прежних установках и отвергающего новую среду. Давыдов намерен освободиться от некоторых из своих, что не подразумевает отказа ни от национальной идентичности, ни от самости. Так в сцене воображаемой свадьбы с партнером герой появляется в косоворотке, противопоставляя свою естественную принадлежность к России «образу “правильного русского”, который насаждают истеблишмент и РПЦ». А в другом месте подчеркивает, что в Германии будет «кем-то другим, а не немцем» — прежде всего, самим собой.
Вообще отстаивание самости — важная линия «Мидвеста». В одном из верлибров герой и его первый московский партнер протестно целуются перед Кремлем. В другом Давыдов рассматривает фото пожилых женщин, проживших вместе всю жизнь. Он фокусируется на «строгих блузках» и «шерстяных юбках», которые в контексте считываются чуть не как военная форма, знак затяжных боевых действий с предрассудками общества.
Война фронтовая и бытовая почти уравниваются. «Все мы немного солдаты. / Но никто не должен быть солдатом (...) / И никто не должен бороться за право / жить с тем, с кем он хочет». Повседневных боевых действий, «кулачного права свободы» в книге много. Герой регулярно напоминает себе, что он сильный, много чего вывозил и это тоже вывезет, превозможет испытания так же, как совладал с предыдущими. Отчасти он подбадривает самого себя. Отчасти — подталкивает себя к пересборке после разрушения прежней жизни. Реагирует и на чувство бессилия, которое последние годы вскормили у многих.
Один из самых ярких образов книги — ночной кошмар, где мать угощает героя салатом, в который вместо колбасы покрошила свой член: «Ты кушай, кушай, хороший мой, тебе нужнее — у тебя миссия, ты отличный парень, Серёжа, ты должен быть отличным и делать так, чтобы никто не мог сказать обратного, иначе спалят тебя, Серёжа, и съедят».
Давыдов пишет о том, что личность человека оказывается общим делом — территорией постоянного выражения оценки и осуждения о нем. В России такой «моральный суд» особенно радикализировался из-за опыта по выращиванию «нового советского человека» и большой роли коллектива в процессе (подробно об этом рассуждает, например, политолог Олег Хархордин).
Постепенно он стал привычкой, а мерилом — идеал, возведенный в норму. Отсюда — категоричность суждений. В книге Давыдов демонстрирует нездоровое разрастание области морали, в которую манипулятивно вводятся вопросы, никак с ней не связанные, — например, природные особенности, вроде сексуальной ориентации. Часто этим занимается режим, которому выгодно поддержание определенной степени розни у граждан.
В иерархичном и расколотом обществе осуждение становится и способом прислониться к власти или большинству, направляя их символическую силу против собеседника. В таком случае любая инаковость равна уязвимости — каждый нет-нет, да и окажется «несоответствующим».
Тема общественной привычки к моральному суду в нашем контексте уже осмысляется в художественных произведениях (например, в новом романе Ильи Мамаева-Найлза) и, вероятно, станет одной из центральных в литературе тридцатилетних. «Мидвест» тут вносит свой вклад. Ведь, бытовая борьба за самость и привычная потребность героя в силе и воле сопряжены с этим вопросом.
Нехватка уважения к себе и друг к другу играет на руку власти, охотно объективирующей граждан. Государственная бесчеловечность — общая тема для большинства тамиздатских книг. В «Мидвесте» она тоже имеется, но Давыдов критикует и немецкую бюрократию. Последней достается не меньше, а причина та же — буквы оказываются важнее реальности, формальности перевешивают человеческую жизнь.
Подстраховывают и спасают героя почти всегда посторонние люди, вдруг решившие проявить сочувствие. «Мидвест» — своего рода гимн солидарности. «Дорогой друг, единственная маленькая вещь, которую я могу сделать, — это быть для тебя маленьким самураем и всегда защищать тебя своими плечами от таких же, как я, крохотных бед, — пишет Давыдов. — Я хочу быть для тебя домом и силой, как ты для меня». «В нашей волне эмиграции все друг другу помогают чем могут», — эти слова в конце книги звучат ключевой характеристикой взаимодействия уехавших. Увы, выглядит это скорее программированием жизни, чем реальным положением вещей.
В «Мидвесте», как и в «Спрингфилде», есть тема постсоветских россиян, выросших на американской культуре. В «Мидвесте» глобализм предстает идеей общечеловеческой солидарности, эсперанто для разноязыких жителей планеты. Общие культурные коды Сергея и Яспера, как и их общение, в котором сосуществуют немецкий, русский и английский языки, становятся одной из ключевых метафор повести.
«У меня нет никакого волшебного слова, которое может помочь нам всем, но у меня есть простые человеческие слова. Вот они», — так по сути начинается книга, и это точная ее характеристика. Если после прочтения вернуться к этой реплике, становится ясно, что она тоже про поиск общего языка и про чувство плеча, без которого едва ли возможно чувство дома.